главная страница












НА  ВОЛЕ
1974-1979



НА  ВОЛЕ

Шип куста, змеи шипенье.
Пенье дерева. Лугов
копошенье, мельтешенье,
всхлип руки и хруст шагов.

Зов из леса, плач из чащи,
из кустарника – смешок:
настоящий, вещий, вящий
мир – распоротый мешок.

Жест ундин, осанка Пана
и сатира пляска, и –
все угодно, все желанно,
равно, родственно, – живи!

Мы идем с тобой по полю.
В рыхлых скважинах его
притаились зерна боли,
вопль и больше – ничего…

Хорошо ль в такой неволе
всей юдолью прозябать,
это вспаханное поле
черным телом удобрять?

Надо, надо ли трудиться
и мозолью натирать
холм, и дерево. И птицу.
Луг и леса благодать?

Ничего не надо делать, –
смертью все чревато там,
где запрятан действа демон:
«Мне отмщенье – Аз воздам!»

Прокликушествую лучше,
прокукушествую век,
пятаки труда с липучих
сброшу со слипучих век.

Лучше – о шипы и шипы,
об осоку и песок
все, что было в плоть мне вшито,
обдеру за клоком клок.

Забывай, душа, глаголы!
надышись чужой судьбой! –
пусть звучит рожок Эола
над суровой стороной.



ДИТЯ

Нет, не безродный подкидыш – Геба
кинула на порог, юля, –
Я – долгожданное твое детище, небо,
вымоленное чадо твое, земля!
В запахах бани, и хлева, и хлеба,
В черной заботе, как в куче угля,
средь общепита и средь ширпотреба
шею вдруг выпростав и оголя:
– Вот она – я, твое детище, небо,
Я – твой ребенок болезный, земля!



Г. СНЕГИРЕВУ

I

Ради шеи, щетиной поросшей.
Ради пасмурной жизни твоей
я люблю этот край, где есть коршун,
низких туч тяжелей и темней.

Роковое гнетет тебя что-то,
словно хочешь ты вырваться прочь,
раскрываешь крыла для полета
и не можешь простор превозмочь.

Но лишь тот предает укоризне
воспаренье, паденье твое,
кто не знает о бремени жизни
и губительной силе ее.



II

С каким-то паршивым окурком,
с пространством, как будто в венце,
с какой-то забытой мазуркой,
с упрямством на смуглом лице;
со взором, насыщенном желчью,
со взглядом рассеянным – вдаль;
с какой-то безадресной речью –
смешок, междометье, печаль;
с какой-то звериной повадкой;
с походкой – в небесную твердь,
с бессмертно-премудрою складкой,
разгладит которую – смерть.
Все ракурсы: профили, фасы,
когда и вокруг – никого…
А кажется с неба – гримасы
ты строишь и дразнишь его.



* * *

Месяц ясный, что ж ты мутный, бледный, –
иль недобрый час какой грядет?
Хочешь грошик – глупый грошик медный,
развеселый, если упадет?

Сбережешь – он рубль тебе накопит.
Бросишь так – беда невелика.
Срок придет – с расплатой поторопит
шарящая в темноте рука.

Ты же, месяц ясный, без обмана
выйдешь из-за черных облаков,
вынешь детский ножик из кармана,
глянешь молодцом и – был таков!..



К  УТРУ

Светало в три, смеркалось в девять.
Тогда у черного костра
мы начинали ужин делать
из комарья и топора.
Мы долго ели и курили
и, чтобы завтра жить опять,
счищали грязь, посуду мыли,
в избе укладывались спать.

Но в три, но в этот час, в который
у судеб легкая рука,
я шла узнать, как в эту пору
живет осипшая река,
как муравейник, как осока,
и как сама моя душа, –
так тягостна, так одинока,
так выспренна, так хороша!



НА  РЫБАЛКЕ

Одним дыханье небо дышит
с рыбешкой, брошенной в песок,
и темная волна колышет
твой бело-красный поплавок.

И с неба медленно спустилась
такая яркая луна,
и над водою наклонилась
твоя спина.

Ты новые крючки приладишь
и снова лескою блеснешь
и темноту чернеть отвадишь,
настолько чист и белокож.

Ты лоб высокий запрокинешь
и, ночевать оставшись здесь.
ты, как земля, к утру остынешь
и, как река, захочешь есть.



* * *

Выйди в сад ночной случайно,
слушай – у деревьев тайна
есть своя: издалека
достигает по цепочке
голос ивы-одиночки
ельника и сосняка.

Жаль, что в звуках каждой драмы
различаем лишь себя мы,
узнаем свои черты
и твердим, что дни лукавы:
иссыхают, точно травы,
опадают, как цветы.

Но деревья – не об этом
всем озоном, светом, цветом,
зовом, звоном на ветру,
жизнью, над собой не властной,
и любовью беспристрастной,
и росою поутру.

Может быть, и я когда-то,
небом и землей богата,
встречу наступленье дня
со слезами примиренья,
чувствуя, как смысл творенья
прорастает сквозь меня.



ЛЮДИ  И  ЗВЕРИ

Только лишь звери уходят зализывать раны.
Люди порой, как ни странно, их любят касаться:
морщась от боли, вскрывают их, будто курганы,
мертвых пустых городищ не хотят опасаться.

Звери уходят страдать в одинокой берлоге.
Люди порой оглашают на всех перекрестках
долгие списки обиды и строят дороги
к бедам прошедшим и в гибельных мчатся повозках.

Как я хочу – безотчетней зверей, безответней –
с песней своей затаиться, ей сдаться и слиться
с горькой полынью, с землей успокоенной летней,
с миром уснувшим, – и сам он тогда покорится!



ОСЕНЬ


I

Такой осенний день:
простудный воздух гнилостный,
мразь, морось, дребедень,
ни жалости, ни милости.

Лицо в воротнике,
сама в себе я по уши,
на чьем-то языке
я, верно, крик о помощи.

Поскольку жизнь моя
беспутна и расхристанна
пред ладом бытия
болотного, лесистого.

А в этот час удод,
осенний дым без пламени,
и всё вокруг замрет
в дознании и знаменье.

Пять чувств, пять мук, все пять
мешают и мешаются:
душа моя опять
одной собою мается.

Пред тайной немоты,
единства, просветления
важнее ей черты
смятения, сомнения.

Ей небо – дождь несет,
ей куст и травы – колются,
и мысль ее – гнетет.
и в теле ей – неволится…

Ей солнца тускл зенит,
ей – мучится, ей – кается,
и все кругом – болит,
и все на ней смыкается.

Слаба ее любовь
и от венца кровавого
вновь отмахнется, вновь –
словами от лукавого.



II

Ходит дождичек мелкий и нищий,
дрогнет голос, сожмется рука:
– А пойдем-ка с тобой на кладбище,
и дорога не так далека…

Знаешь, где б этот дождичек ни был,
голос там начинает дрожать,
почему-то под сереньким небом
мне так стыдно уста разжимать!..

А зайдем-ка с тобой за ограду,
может, тихую песню споем,
посидим на скамеечке рядом,
словно в мире остались вдвоем.

Расскажи мне, как я изживала
эту жизнь на холодном ветру,
как слова, все слова изжевала
и немою, немою умру…

Это ты за меня в честь былую
скажешь после: «Любила она
этот дождь, эту землю сырую,
это нищее небо без дна!»



ПОЕДИНОК

Вот и первая птица запела!
Вот и дунуло первым теплом.
И оттаяло, и заболело
всё, что в холоде окоченело,
всё, что стужа брала на излом.

Выходи, изможденный, тревожный,
под опекою воздуха жить!
Даже запах его невозможный
можно, будто бы лист подорожный,
к спелой ране своей приложить!

Выходи, начинай поединок
с толстокожею злой глухотой!
Спой – ответят тебе без запинок,
сядет жук на дырявый ботинок,
и взорвется бутон налитой.

Ты ломился, а мир без нажима
распахнулся и молвил: входи!
Ты вошел и увидел – хранимо
всё, летевшее тщетно и мимо,
и почувствовал песню в груди!



БУНТ  СТИХИИ

Куда же ты – в глухой, глубокий час,
когда пространство судит город лгавший,
удобным рабством сманиваешь нас
и теснотою нас оберегавший;

когда стихия свой заводит счет,
расплатою грозя рабам уюта, –
куда же ты? Куда тебя несет?
Крут белый свет, заварен воздух круто!

Свершилось: вихорь снежный вырывал
тебя из сил и дум обетованных,
чтобы и ты, и ты затосковал
в час ерников, бродяг и графоманов.

– А все за что, за что? – я говорю.
Ну похвалился, пальцы загибая:
«Во-первых, я не пью и не курю,
а во-вторых, я женщин избегаю!»

Так обошлось бы, да сказал: «Служу
и ничего на ветер не бросаю!..»
И началось – сквозняк по этажу
зашлепал вдруг, как женщина босая.

Он переставил стрелки на часах,
он мрак пригнал из подступившей ночи,
он из груди твоей стесненной «ах»
вдруг вырывал и – разрывался в клочья!

Никто тебя в тот час не торопил:
то вихрь крутил твой мир скупой и бледный,
чтоб он растратил всё, что накопил,
и тратил он тебя, как грошик медный…

Не сладишь, нет, и не перехитришь
стихии шквал, природы окаянство, –
ты – бредишь, ты – сгораешь, ты – горишь,
ты – точкой удаляешься в пространство!..



ОДА  БОЛЕЗНИ

Худощавый и сухонький, весь он, как хворост, горел,
нес болезни огонь, точно факел, за ночи завесами.
И горели моря его, снег его таял и грел,
и не стал он лечиться, вслепую доверяясь судьбе своей.

А когда-то ходил по врачам, по больницам дрожал,
и к знахаркам и знахарям ездил в туманном наитии
и кормился лекарствами, впрок на постели лежал,
точно смерть, что придет за ним,
                                                            чаял отвлечь чаепитием.

Так болела в нем жизнь, и он стал, наконец, понимать:
в ожидании тьмы, в наступающих сумерках можно и –
лампу в доме зажечь, и друзей своих милых созвать,
и вином обогреть их труды и любови тревожные.

И с тех пор с непокрытой главой он во мрак и метель
по ночному звонку мчал к любимой
                                                            и взбалмошной женщине,
и крутил, и раскручивал жизни своей карусель,
ибо быть не должно в этой жизни поры безвременщины!

И случилось ему свой давнишний рецепт отыскать
с расписанием суток и жизни, до срока отпущенной,
с пожеланьями добрыми чувства в себе усмирять,
с описаньем дозволенных действий и часа грядущего.

«Невозможно! – так думал он, глядя в ночное стекло, –
Как могу я отдать этот трепет и пыл необузданный?
Эти ночи и дни? Этих дружеских сборищ тепло?
Этот мир сумасшедший,
                                    бездомный, прекрасный, неузнанный?

Как могу откреститься, до срока забвенью предать
это поле, где ангел сцепился в сражении с бесами?
Я хочу это выстоять, выстрадать и – отстоять!»
И не стал он лечиться и верен остался судьбе своей.



* * *

Люблю я предков и преданья,
и тяжесть в легкости стиха,
и русское лицо страданья
в морщинах света и греха;

и этот узловатый, жгучий,
в сердцах затянутый, тугой
жгут жизни под звездой падучей
и звать люблю его – судьбой.

Люблю в событьях отзвук гимна
бессмертья, отблеск высших сил
и смутный знак, что всё – взаимно:
тот небом стал, кто воздух пил!

И знаю, я была любима
полями ливнями, звездой,
и запахом листвы и дыма,
и вдохновеньем, и бедой…

Когда какой-то холод медный
гремел, повсюду брел за мной,
казался сильным и победным
мой голос робкий и больной.

Когда заботой ежечасной
шла, как бурлак угрюмый, я –
казалась дивной и прекрасной
измученная жизнь моя.

А я любила то, что мнимо:
тот луч, с которым тьма – светла,
и знала, знала, что хранима
всем, что я в сердце приняла!



НОВОГОДНЯЯ  ФЕЕРИЯ

На старуху – проруха, а все поговорки – во зло!
А соседям напротив – и то – повезло:
не пальто, не кольцо, но зато
                                    в Новый год принесли петуха…
Эх, на выдумки, жизнь, ты хитра и лиха!

И была бы история эта плоха,
и вкусны были б те потроха,
но прогнать, но закланью предать петуха
в самый Год Петуха – ну уж это – ха-ха!
Эх, на выдумки, голь, ты хитра и лиха!

Ведь и жареный клюнет – да что там гадать,
уж чего – суеверий нам не занимать,
не забыть и о порче и сглазе, ведь путь
от сумы и тюрьмы не заказан ничуть…

Крестишь на ночь подушку – улегшийся спать?
Расправляешь лицо от гримас, чтоб узнать
самого же себя среди снов?.. Ну, авось!
Нашатырь, а не сонник готовь! Вкривь и вкось
не толкуй – ведь накличешь, чтоб так и сбылось,
ну а что как приснится кошмар?
Дальше – больше: не равен ли дерзостный дар
толкования снов – совершенью греха?

Вот – представь – тебе снится толпа – шелуха
набивается в ноздри твои,
и за каждой из пазух торчит петуха
голова – кукареку, хи-хи, ха-ха-ха –
гребень – в масле, а горло – в крови…

И была бы история эта плоха,
и смешны были б те потроха,
только – как и за что? – если Год Петуха,
ведь и снящийся клюнет тебя – вахлака –
дурака – так гостей принимай!
Всё потом наяву воплотится и знай,
что вода – лишь во сне к нам суха.

Так и знай, так и знай и язык прикуси.
От навязчивых мыслей – Господь упаси.
Толкователей снов – ни о чем не проси.
Соответствий в судьбе – не ищи, не лови,
а не то, говорю, а не то –
петушиная истина из-под пальто
вдруг да высунет голову – и –
гребень в масле, а горло в крови!

И была бы история это плоха,
и жалки были б те потроха,
но – прогнать? но – закланью предать петуха?
А потом – самому – в клещи да в лемеха
парных рифм – под чернила пера?
По законам судьбы, по законам стиха…
Нет, увольте – уж очень в рифмовке лиха,
жизнь,
на выдумки также хитра!



ПТИЦА

И вот тогда в открытое окно
влетела птица. Это было скверно
и по приметам смерть сулило, но –
так суетно, тщеславно, суеверно
еще я не умела жить и зла
еще не знала… Было очень рано,
штормило море, посреди стола
пестрел небрежный ворох сарафана.

Привлечена узорами, на ткань
она садится, склевывая клюкву
и листик неживой, но эту грань
не может продолбить, и эти буквы
мне неизвестны… Алфавитный строй
я выучу, вобрав повадку птичью,
по рифмам дней пускаясь за строкой
любой судьбы, прочтя ее как притчу.

Не также ль точно – с ткани бытия,
с его одежд – подробных и роскошных –
то зрелый плод добыть пытаюсь я,
то разгадать узор событий прошлых?
Когда ж последний час наступит мой
и смерть позволит мне со всем проститься,
ей не склевать рисунок дорогой
на душном бархате и простодушном ситце.



УРОКИ  БОТАНИКИ

О, как любил горечь улиц мой пыл ученический:
в водовороты пространства кидался, и вот –
время приходит и в зрелость, как в сад ботанический,
парками манит, задворками долго ведет.

Как ты любил полуночных такси обещания
прочь увезти от проклятой, несчастной, с трудом
произносимой любви в лихорадке прощания,
комкая варежку с мятым последним рублем!
           
Как ты любил воздух города – плотный спрессованный
разноголосьем таинственных мощных флюид,
дружбы навеки, когда – словно мелом рисованный –
месяц молоденький в небе неблизком стоит.

Всё это минуло, всё обернулось досадою:
где мое дело? где поле? где радость и свет?
И захотелось, чтоб почва легла под лопатою,
семя взошло и чтоб стебель не дал пустоцвет.

Вот и копаешь, мотыжишь с усердьем и ропотом,
вот и труды, наконец, тебе дали плоды.
Время уходит, и жизнь замирает пред опытом,
жизнь пред культурою с воплем встает на дыбы!

Где твое доброе семя? Где – с радостью крепкою
укорененное древо желаний твоих?
Сеял одно, а взошли только лютик с сурепкою,
дурень-репейник да сноп васильков голубых!

Я обо всем этом думала, лад буколический
слыша над прудом в саду рядом с домом моим:
солнце горело, блаженствовал мир ботанический,
легкие бабочки веяли ветром иным.

В круге поденщины, в кольцах метанья напрасного,
в пекле заботы, в пыли уходящего дня,
в гуще себя, как средь дикого сада ненастного,
я умоляю: «Садовник, помилуй меня!»

Дурно жила я, в работе была неумелая
и не хотела Тебе свою волю отдать:
пахнуть жасмином, летать, словно бабочка белая,
утром рождаться и к ночи легко умирать!



МОИМ ДЕТЯМ

Не для случайных дел, не для угрюмой доли –
тащить свой скудный скарб, сбывать за часом час,
а для любви лесов, для поцелуя воли
я, чада вы мои, вынашивала вас.

Так помните: всегда – средь тления и дыма,
когда не разглядеть и своего лица, –
вы, как и ваша мать, хранимы и любимы,
и полем – вдалеке, и садом – у крыльца!

Так помните: всегда – среди соседств безлюбых,
когда судьба дает над бездной страшный крен, –
к вам тянет руки куст, к вам ливень тянет губы
и к вам растет трава у дрогнувших колен.

И кто бы в спину вам ни посылал проклятья,
и как бы ни был дом ваш душен, тесен, кос –
к вам бабочки свои направили объятья
и с вас сдувает пыль крыла речных стрекоз.

Среди любви такой унынье и усталость
достанутся рабам – без слуха и чутья,
Среди потопа дней – на бедность и на старость
всегда пространство есть, и ветер, и ладья.

Но за подобный дар вы призваны отныне –
за каждый взлет холма и снега холодок –
пред злобою людей сломить свою гордыню
и нищему отдать последний свой кусок.



О  ЧЕМ  ЗНАЕТ  КУСТ  КОСОБОКИЙ

Давайте, проснувшись однажды, сбежим от привычек,
сдадимся на милость небес, проиграем все войны!
Давайте забудем, как несправедлив наш обидчик,
признаемся сами, что были обиды достойны.

Кто скажет «я прав», не солгав, иль – «доволен собою»,
не сделавшись пугалом птиц, стариков и подростков?
Кто может хвалиться, что мудр, не срамясь наготою,
кичиться, что чист, не сорвавшись в канаву с подмостков?

И все, чем недужит душа, чем она негодует,
стесняя дыханье, отпустим, как выдох глубокий.
Давайте увидим, чем ветер пронзительно дует,
куда смотрят звезды,
о чем знает куст кособокий?



* * *

Нет, это не хаос! Здесь нет эпизодов приблудных,
слепых совпадений, случайных сплетенных интриг.
И что б ты ни крикнул в колодцы ночей беспробудных,
вернется к тебе, обернувшись событием, крик.

В окно ли посмотришь – свое же лицо узнается,
швыряешь ли камень – и вот он летит за тобой,
любовь пропоешь – и чужая душа отзовется,
и в третьих ролях – тот же главный играет герой.

И даже попутчик – дорожный, вагонный, купейный –
был так иль иначе написан тебе на роду,
да пусть даже он – тот попавший на снимок семейный
внезапный прохожий той давней весною, в саду.

Он, делая шаг, так и замер, размытый по снимку,
как будто пророча грядущий разлад и разрыв.
Но разве и ты не влезал меж сидящих в обнимку,
застыв слишком поздно, глаза удивленно открыв?



ШКАФ

Вот как – душу промотала,
размотала, словно шарф,
все секреты разболтала,
разметала жизнь – и вспять:
в тот облезлый, в тот чудесный,
душный, тесный, пыльный шкаф
спряталась от всех, как в детстве,
чтоб обиду в нем заспать.

Ах, как тесно, безызвестно,
как пустынно, как темно!
Сколько пыли, нафталина:
вещи срока ждут и спят,
а на свет и воздух выйти всё равно предрешено –
в шляпке с фруктами старинной,
в платье бабкином до пят.



ЛЕГЕНДА

…И она привела меня в сад и сказала, что буду
я отныне ее служанкой.
            И тогда я спросила – какая ж во мне корысть?
– Ах, – она отвечала, –
                                    у меня золоченых орехов целое блюдо
и – ни единого зуба, чтобы их разгрызть.

И я осталась в саду и стала всему учиться –
и прихоть погоды угадывать, и каприз цветка узнавать.
И кормить ту странную, по ночам прилетавшую птицу,
которая так мучительно пела, что не давала спать.

Так я жила и гадала – что, да как, да откуда,
и кто эта дама сама, и что же здесь станет со мной.
– Ах, – она повторяла, –
                                    у меня золоченых орехов целое блюдо.
Вы их получите тоже, когда пойдете домой.

И я вернулась назад с наградою и дарами.
Все мы хотели попробовать ядрышки. Чтобы их добыть –
грызли, бросали оземь, камнями били, ногами
топали даже и – странно! – скорлупу не могли разбить.

Так я по дому бродила, томилась и полом скрипела
и хотела вернуться к той даме, но сада нигде не нашла.
…А птицу я все-таки видела еще раз: она присела
у изголовья бабушки. И бабушка умерла.



ВО  ДВОРЕ

Андрюша собирается сочинить,
            как живется в России Изольде и как ее любит Тристан;
Арабесков, чтобы замысел его выслушать,
                                                достает очки, закрывает очечник;
Гене – хочется просто выпить,
                                                мне – о нем написать роман
Житие великого грешника,
                                                или просто – Великий грешник.

Гена прохаживается по первым заморозкам,
                                                            по багровому октябрю.
Андрюша заперся и работает,
                        Арабескова не видать, но он где-то близко.
«Хочешь, – Гена мне говорит, – я тебе алмаз подарю,
или икону буддийскую, или чай индийский?»

«Знаешь, – Гена мне говорит, –
                                    я твержу молитву – несколько строк –
благословенна молния, озаряющее лицо, –
                                                                      что-то в этом роде…»
Андрюша радостно сообщает, что уже написан пролог,
Арабескова вовсе не видно
                                                в прозрачной осенней природе.

А воздух так туго натянут,
                        что отталкивает каждый натужный вздох.
Глубоко и торжественно
                        надобно им дышать, ни о чем ином не радея…
У Андрюши работа застопорилась, он что-то уныл и плох,
а у Арабескова –
                        о происхождении жизни снова возникла идея.

Так вот мы и живем
                                    в блистательно октябре и за годом год, –
связаны между собою,
                                    как звуки в слова, а не как придется,
и жизнь происходит,
                                    и нашей рукою водит, и за руку нас ведет,
и пока неизвестно,
                                    сколько еще продлиться, чем обернется.

Но пока что октябрь простирает владенья свои
                                                                      выше наших амбиций
и помыслов наших – довольно сомнительных, – чтобы
мы при свете его
                        небеса попросили лишь об умноженье любви
и об искоренении всех недоверий и злобы.

И тогда поспешит у Андрюши
                                                к Изольде Тристан из глубин,
и у Арабескова что-нибудь хорошее
                                                непременно тоже случится,
и великий грешник покается, и блудный вернется сын,
и какая-нибудь благословенная молния
                                                                      еще озарит нам лица!



* * *

Толсты, истеричны, безвольны мужчины твои,
а женщины – мелочны, падки до лести, продажны,
а небо – в алмазах, а певчее горло – в крови! –
и храбрая жизнь уверяет, что это и важно.

И разные числа нам дарит – один, три и пять:
один человек, три желанья, пять чувств раскаленных,
чтоб по двое – жить, чтобы по одному – умирать,
семь дней окликая, семь жажд своих неутоленных.

И сколько – в горсти, и как много набилось в подол
и хвои, и ягод – да нам ли считаться, рядиться,
чтоб щáвель – кислил, чтобы снег – холодил и колол,
чтоб странные вещи вокруг продолжали твориться!



* * *

В двадцать лет можно жить
                                    с упоеньем, со вкусом, с размахом –
во все стороны разом – направо, налево и вспять,
чтоб потом, чтоб потом –
                                    с осторожностью, с болью, со страхом,
соблюдая дистанцию и равновесье, ступать.

Ибо только доверишься сытости, лести, достатку,
на себя покиваешь, заслуги, как пальцы загнешь,
и – провалится пол, и за окорок спляшешь вприсядку,
и хмельною блудницей на зеркало жизни дохнешь!



ГАДАНИЕ  НА  СПИЧКАХ

Две спички вынь, но не бери горелых! –
и вынь не до конца, а коробок закрой,
да так, чтобы два спичечных, два белых
древесных тéльца встали пред тобой.

Зажги огонь. И – пусть они взорвутся!
Он и она – им душно, тесно тут!
Они то огненными шеями сплетутся,
то руки черные разнимут-разомкнут.

То вдруг поклонятся, то выпрямятся строго,
а то совьются в жгут – навек! вдвоем!
О, только не дыши и коробок не трогай!
И нас не потуши, заботясь о своем!..



ЗИМА

У сиротской этой зимы унылый лукавый рот.
Жизнь, подвешенная на нитке, закинутой в небо,
                                                                      дергается, кривится…
Я впервые стала бояться, что он – умрет!
Я хожу по городу – слезы не могут остановиться.

Это же крики мои, запертые в груди
в день отъезда.
Я кричала ему:
                        – Останься! –
                                                Горе кричала:
                                                            – Сойди! –
Гора не сходила с места.

Вера моя слаба. Вид – нехорош.
Тучи прочно прилипли к тверди.
Кто-то сказал, что слово «люблю» значит –
                                                                      ты не умрешь.
Это я пытаюсь внушить жизни твоей и смерти…



* * *

Научили меня лабиринты, пещеры, гроты,
чтобы глаз в темноте привык,
чтобы слух мой расслышать мог
ревности голос невнятный,
раздражения приглушенные ноты,
собеседника внутренний монолог.

Многому научились, на себе таская
иго страстей и страхов,
полуденного неверья гнет…
И душа уже, как провидица,
не доходя до края, –
собственные болезни знает
и в других узнает.



СОН

Мне снился сон. Он шел путем моим.
Там, на вершине над потоком горным,
я видела тебя. Ты выглядел чужим,
ты страшен был мне в одеянье черном.

И ты настолько был несхож с собой,
что в ужасе я к скалам прилипала:
да ты ли это? Или тот, другой,
чтоб, обознавшись, я во тьму упала?

Да ты ли это? Острые лучи
вонзились в спину мне, тропа прогнулась.
«Ты иль не ты, – я крикнула, – молчи!»
И ты молчал, и я живой проснулась.



ПРОГУЛКА

Еще целое поле, еще целый лес до заката,
Еще ручей и поляна, еще овраг, где темно,
а мы всё идем куда-то, идем куда-то,
а куда, зачем, почему – Господи, всё равно!

И когда меня убеждают, что болезнь из болезней
то, что в мире зовется любовью,
                                                            и она разбивает сердца,
всё подробнее вспоминается, всё чудесней:
вот – мы уже выходим,
                                    спускаемся,
                                                            спустились с крыльца!..

Еще целое поле, еще целый лес до заката,
Еще ручей и поляна, еще овраг, где темно,
а мы всё идем куда-то, идем куда-то,
а куда, зачем, почему – Господи, всё равно!



В  ПОДМОСКОВЬЕ

I

Утром проснешься – туманнейшим дурнем на свете.
Вспомнишь – на даче и лето. И завтракать надо.
Равно и жить. Ну а тут уж соседские дети
дышат сопливо и просят малину из сада.

Да, надо жить и опять застывать у предела
неизреченности. В грудь ударять: обкурилась.
– Что вам, ребята? Конечно, а разве созрела?
Прямо в ладонь, говорите, вчера покатилась?

Вам-то в ладонь, ну а мне хоть к ногам –
                                                                      все-то в слякоть.
Вам-то к устам, ну а мне, хоть к сравненью – все мимо:
поздняя зелень, пунцовая нежная мякоть,
смуглая туча, ползущая неотвратимо.



II

Упадают яблоки, созрев,
наступают сумерки теснее.
Воздуха плотнеющий напев
явственней, надсаднее, страшнее.

Уезжают дачники. Сады
одичало ринулись в окрестность.
Ливнем наливаются следы
и уводят ночью в неизвестность.

Не ищи того, кто бы помог
в час, когда предметы умирают, –
слово вырывается иль слог,
словно клей, к утру загустевают.

Больно все средь гибельной поры –
дни ложатся в землю, словно листья.
Но вольно принять их, как дары
бедности, свободы, бескорыстья.



* * *

Там, где люди живут – уж не выветришь дух общепита.
Там парадная лестница чествует призраков быта.
По торжественной лестнице – в омут запутанных улиц –
из гордячек и дочек, из модниц, и скромниц, и умниц!

И за то, что когда-то, стыдясь, я стирала румянец, –
я сера, словно день, полюбившая горечь и пьяниц.
Мне их темные речи – милей щебетанья и личек –
из просторных гостиных –
                                                да в тамбур ночных электричек!

И за то, что простор был, как яблоко злое, надкушен, –
он мне близок, он мой – разделенный щелями отдушин.
Он врывается бредом, он жмурится, рыкает, льстится,
он темнеет лицом, он дерзит, чтобы после смутиться,

он сияет звездой, он оврагами режет и кроет,
то дымит мне в лицо, то стыдливо лицо своё скроет,
то затянет нуду, то таким откровеньем шарахнет,
то хранителем глянет, то близкой бедою запахнет…

И за всю эту речь, что вовек не поймет иностранец,
до отдушины слёз – со слезами люблю этих пьяниц!



НОЧНЫЕ  СЛУХИ

– Ты послушай-ка, что люди говорят,
мол, над каждым пьяным, спящим на снегу,
будто круги, круги светлые горят,
и течет сиянье по воротнику…

– Что ты, что ты! Небу нынче не  с руки
приглядеться – кто ж персты к нему простер:
все-то вьюга занесла товарняки,
весь-то стужа заколдобила простор!

– Я сама видала – спал мужик хмельной,
мордой красной тротуар раскровенив,
не глядела бы – прошла к нему спиной,
да вернулась, будто что-то обронив.

Ну а там – как будто свет на покровах –
Тот, Кто милостив и в сердце жив простом,
встал у пьяного дурынды в головах,
трижды, трижды осенил его крестом!..

То-то вьюга лютовала и мела,
то-то тьма снегá обуглила, и вдруг –
пьяный встал, а ночка темная была,
точно выпала у ангелов из рук…



* * *

По холмам, по буграм – сквозь дремучие заросли дней,
по полям, пустырям, где мороз холодней и ясней,
по просторам глухим за ответом в любую дыру:
«Неужели умру?»

Легкой смерти просить иль мучительно вдаль отбывать,
разрывая объятья иль цепи – в последний раз – вспять –
посмотреть на себя и – уже не сносить головы:
ха-ха-ха и увы!

За арфисткой-Психеей, за злым человеком чужим,
но зачем-то любимым – вслепую – сквозь будни и дым,
чтоб расслышать слова, обивая у смерти порог,
«С нами Бог!»

Да, затем, чтобы только расслышать слова «С нами Бог»,
по холмам, по буграм – этой жизнь насквозь, поперек,
чтоб, устав от чужбины, вздохнуть, запроситься домой:
Боже мой!



* * *

Пока тепло, нам греться не пора
у очага тоскливого напева,
когда нет ни кола и ни двора,
ни поля – справа и не сада – слева;

когда позёмка заметает след,
и тьма дорогу к дому закрывает,
и случай, как разбойничий кастет,
тебя в любом проулке поджидает.

Когда ты заперт в холод – но за что ж? –
когда завален тьмою – не разрубишь! –
ты о прощенье так вдруг запоешь,
что ты и сам простишь, и сам полюбишь…

Ну а пока тепло – и от всего
исходит свет – пронзительный и чудный –
не искушай, не трогай никого –
пустой тоской и жалобой приблудной!



* * *

Она сказала:
                        – Там, где нет тебя,
порвалась ткань судьбы, свихнулись числа:
рассыпанные буквы теребя,
выкрикивает жизнь, в глазах рябя,
названья, не имеющие смысла!

Она сказала:
                        – Пес, прислужник, раб,
мой скорбный дух – у ног твоих с надсадом
подачки ждет – изнеможден и слаб,
и был бы рад он гибели, когда б
он в этот час с тобою был бы рядом.

Она сказала:
– Нет, никто сильней
к тебе не прикипал своей любовью…
И он услышал и пошел за ней…
Жене оставил кров, остаток дней,
окно для жалоб и походку вдовью.



* * *

Играть против правил, потоку идти супротив,
судить вопреки, не сидеть за столом с кем попало
и гнуть свою линию, собственный слыша мотив, –
бесспорно достойней, чем плыть по течению вяло.

Но, может, блаженный – свой голос в тумане унять,
шагая в затылок судьбе своего поколенья,
и каждое слово, как благословенье, принять
и ряд обстоятельств – как радостный путь исцеленья…



ПОТОП

Пред нами океан и водоем воздушный:
течет меж пальцев жизнь, горчит любой глоток,
пока ты не найдешь в песках пустыни душной
бессмертия родник и вечности поток.

На ветер слово брось – оно умчится в море
теченьем тонких струй, впадающих туда,
где смыт последний след о страсти и о горе,
об омутах любви, борений и труда.

В нас столько мрачной тьмы, что зрачок наш черен
и ширится, когда подносят ночь к глазам.
На нас идет потоп, но маслянистых зерен,
боюсь, посеять здесь не удавалось нам.




Биография :  Библиография :  Стихи :  Проза :  Публикации :  Пресса :  Галерея